ЖИЗНЬ ЦВЕТА ИНДИГО

ЖИЗНЬ ЦВЕТА ИНДИГО

Мне очень странно, очень странно, что я здорова, полна сил, надежд, желаний, страстей. Каких-то мелких и вздорных мыслишек, передо мною встает то один, то другой выбор — глупый и, тем не менее, практически не разрешимый. А у моей подруги никогда не было массы проблем. Она носила в себе всего одну. Имя ей – смерть.

Мою подругу зовут Иванной. И я не знаю другой женщины, которой это редкое имя подошло бы больше, чем ей. У нее зеленые, тихие как омуты, глаза, длинные, струящиеся волосы. Иванна говорит негромко, чтобы узнать о чем она говорит, надо прислушаться, как к песне, нежной, но едва слышной – из-за дальности расстояния или времени… Но прислушаться стоит. Иванна наблюдательна и, пожалуй, злоязыка. Например, она утверждает, что все наши жизни в совокупности – это некий текст на дисплее компьютера. Кто-то усердно барабанит по клавишам, временами набирая не то, что надо, ошибаясь. Тогда одним движением руки этот некто стирает с листа целые абзацы, заменяет другими слова и отдельные буквы…

Иванна и двигается так же, как говорит – мало и тихо, словно не хочет, чтобы ее заметили. В детстве Иванну называли и Ванькой, и Веткой, и Иветтой. Но, по всей видимости, там, наверху, предопределяют все на свете, в том числе и наши имена. Она родилась Ивой, да так и пошла по жизни – Ивой, Ивушкой,… Правда я, все-таки, называю ее Веткой. Не люблю излишних ахов и вздохов. Ива – имя слабое, а образованная от него Ветка – сильна. Я – за активный образ жизни. И зовут меня сильным именем Татьяна.

Мы подружились нечаянно. Однажды мы в общей компании отправились в поход. Компания была не особенно хорошая – около двадцати девчонок и парней из местного университета и несколько уже вполне взрослых мужиков-туристов. Половина не знала другу половину. Девушки старалась держаться подальше от мужчин. И я, студентка, поначалу признавала только своих, с кем училась в университете. Тихая девочка из той, враждебной половины, со взрослым, каким-то очень взрослым, даже тяжелым взглядом, мне не понравилась. Сочинители, желая подчеркнуть необыкновенные физические качества героини, часто пишут о «волосах, слишком тяжелых для хрупкой девушки». А тут таким был взгляд – слишком тяжелый для бледного личика и маленькой, всего в девятнадцать лет, жизни.

Вопреки опасениям дикарок, впервые отцепившихся от маминых юбок и выбравшихся в лес без провожатых, туристы вели себя корректно и в итоге оказались отличными ребятами. Они топали по тропам без устали, мгновенно ставили свои палатки и помогали новичкам и девчонкам, варили восхитительную кашу из всех круп, какие были в запасе и до утра пели под гитару. Были среди них и такие, кто целью похода поставил выпить как можно больше водки, но их как-то деликатно вытеснили за пределы общего круга. И эта компания была слегка слышна из темноты, где они грубо хохотали, разговаривали матом и булькали деревенским самогоном. Иногда кого-то громко тошнило за палатками.

Через день похода все это стало ясно и понятно. Оставалось одно неизвестное – что делает в походе эта девочка. Слабый, физически неразвитый ребенок с худыми руками и ногами, она плохо вписывалась в общую картину. Ее не должно было тут быть. Я старалась – и не могла представить себе места, где она могла находиться с полным на то правом. Она всегда молчала, а если что и говорила, то очень тихо. И тогда ближайший к ней человек отходил от нее с удивленным, каким-то проснувшимся взглядом. Ее рюкзак был самым маленьким, и на привалах она практически всегда сразу ложилась. Сначала я решила, что она чья-то девушка, но все парни относились к ней одинаково – заботливо-безразлично. В один из дней нашего двухнедельного похода, когда мы шли по тропе, вдоль реки, я прибавила шагу и, поравнявшись с одним из туристов, спросила о ней. Этот бородато-волосатый весельчак обладал весьма мускулистыми руками, плодом упорных трудов в тренажерном зале, которые он всегда выставлял напоказ и поэтому редко надевал майку. Зато всегда носил длинные шаровары. Я подозревала, что у него на самом деле кривые ноги, потому что мужчины, гордящиеся ногами, обычно носят обтягивающие джинсы. Я подробно описываю этого парня – потому что он мне понравился, и разговор об Иве был поводом познакомиться поближе. Он сказал о ней: «Кто ее знает, чего она за нами таскается…» Я не люблю, когда обижают слабых, и считаю безразличие тягчайшим грехом. Хоть и не всегда можно помочь, поговорить-то уж всегда можно. Я спросила: «А кто-нибудь интересовался?» «А оно надо?» – в ответ задал вопрос мужчина. Я пожала плечами. Тогда я еще побаивалась тех, кто постарше, сохраняя детское почтение к возрасту, и предпочитала не ввязываться в словесные перепалки с ними. Я отошла. Посмотрела вокруг. И не увидела Иву. Этот момент был концом моей щенячьей влюбленности и почтительности и началом самой необычной дружбы, изменившей меня, заставившей повзрослеть и увидеть мир разным.

Позади нас группа остановилась, и человеческий водоворот кружил на месте. Я пошевелила лопатками, устраивая рюкзак поудобнее, и подошла к ним. На траве сидела Ива. Как будто, и правда, в эпицентре водоворота. Бессильное тело, белое лицо, закрытые глаза – утонула.

— Что с ней?

— Что случилось?

— Что произошло?

— Ива, тебе плохо? – встревоженные, недоуменные голоса перекликались в гулкой тишине полуденного леса, как птичий гомон.

Я сбросила свой рюкзак. Ну, что спрашивать? Наклонилась к девушке и стащила с плеч ее собственный рюкзак. Она открыла глаза.

— Ложись, — сказала я. – Прямо здесь, я постелю одеяло.

— Привал!

— Привал?

— Кому-то плохо стало…

— А-а-а…

Народ разбрелся между деревьев, расселись группками там и тут, кто-то затеял разжечь костер. Мы остались вдвоем, как будто Ива и меня увлекла за собой. Я постелила свое одеяло под сосной, помогла ей лечь. Мне, старшей сестре трех братьев, без вопросов было понятно — Ива непривычна к сильным физическим нагрузкам, она быстро устала. Но молча шла. Пока не упала. И теперь лежала молча Лицо виноватое, бледное, глаза обведены кругами, щеки запали, губы сухие. Она смотрела на окружающие нас сосны. Ей бы горячего чаю сейчас. Я поискала глазами костер – повесили ли над огнем котелок?

— Мы словно на дне… — пробормотала Ива.

Я, занятая мыслями о питье, вздрогнула. Я услышала этот слабый голос только потому, что была рядом. Я посмотрела вокруг и поняла – да, мы словно на дне. Стволы сосен поднялись ввысь, уперлись макушками в небо. Там, наверху, важно проплывают облачка. Их подгоняет вольный ветер. Сияет солнце. Туда же, к небу, улетели птицы, и счастливы там. А мы находились внизу, среди теней и мхов. И неизвестно, есть ли у нас шанс попасть в эти царственные просторы, переполненные ветром, светом, пением. Но я бы этого не узнала, если бы Ива не шла до победного конца, до полной потери сил. А наши спутники и не узнают – им не очень-то интересно. Они идут по прямой, до финишной черты. И не станут отвлекаться на третье измерение. Я бы прослезилась, если бы была сентиментальна. А так я только улыбнулась ей, скрутила и положила под голову импровизированную подушку из своей ветровки, встала и пошла к нашим товарищам.

— Она полчаса полежит, и можно будет идти, — сказала я старшим, туристам.

— А, — отмахнулись они, — место тут отличное, вон озеро, а там – родничок нашли, до завтра тут будем, все равно собирались где-нибудь на дневку встать, все устали, не только твоя Ива…

В общем, ее ненавязчивый, какой-то мазохистский героизм, не испортил группе жизнь.

После этого случая все стали считать Иву моей. Причем, это произошло очень естественно, просто, как будто, так и надо было. Но «моя Ива» со мной по-прежнему держалась как с другими – слегка настороженно, отчужденно. Она не желала вторгаться ни в чью жизнь без приглашения, лишь слегка касалась ее краешка. А я как будто обрела определенное место в группе. Я отвечала за самое слабое звено – за Иву. Присматривала за нею в пути, подавала руку, если требовалось, указывала место у костра и в палатке. Она молчала. Это было очень красноречивое молчание. «Я не знаю, почему ты это делаешь – потому что ты хочешь стать мне другом или потому что все боятся, что поход будет испорчен из-за меня».

А потом, я даже не заметила когда, эта стеклянная стенка куда-то пропала. Я вдруг обнаружила, что рядом со мной идет, сидит, тихо дышит во сне слабое и отважное существо. Правда, чаще говорить Ива не стала — молчальница по натуре, что поделать. Зато однажды вечером, когда мы сидели у костра и пили пахучий чай, в который кто-то щедро бросил горстку земляники, я спросила:

— Зачем ты пошла в этот поход, ведь он тебе не по силам?

Ива посмотрела поверх дымящейся кружки, перевела взгляд на красные и золотые угли, на синий тонкий дымок.

— Чтобы видеть и слышать. Надо смотреть. Обязательно надо смотреть на этот костер, не небо и звезды, на грозу, на злой и деловой полет осы, на крохотных слабых котят, на тех, кого любишь… Потому что после смерти мы всего этого лишимся. И если в нашей памяти не будет ничего, то о чем нам вспоминать и думать целую вечность?

Мы помолчали. Я смотрела на костер, на небо и звезды. Ведь и, правда, когда я умру, я никогда больше этого не увижу.

После этого похода мы стали подругами. Я приноровилась к этим несколько странным отношениям. Ива оставалась молчальницей, и приходилось, порой подолгу ждать, когда она заговорит. Мы не обсуждали подружек, общие дела, парней – у нас не было общих подружек, дел, парней. Я приходила к ней домой, чтобы она могла молчать не в одиночестве. А взамен узнавала о мире то, что никто другой бы мне не сказал. Это она поведала, что глубоко внутри каждого человека есть нечто. У одного – солнышко, у другого — желтый лист осенний. У меня кувшинка.

— А у тебя, Ветка? – спросила я.

— А у меня была виноградина, темно-красная, тугая, налитая сладким соком, — улыбнулась Ива, — А потом оса проколола ягоду острым жалом и она стала сочиться соком, и вместе с ним у меня утекают силы. И он все кислее, этот сок, он бродит в ягоде. Он становится уксусом.

Ива не просто придумала поэтическую метафору, она точно оценила свое состояние. Почему-то она, дочь вполне благополучных физически и психически родителей, день за днем теряла силы, слабела, часто не могла даже выйти из дома, проводила дни за книгами, в молчании и тишине. Медики разводили руками, родители смирились. Тем более, что бездельницей она не была никак. Школу закончила на «отлично». Заочно училась в институте, правда, на абсолютно бесполезном для большинства, философском факультете. Но ее родители понимали, что лишь интерес к жизни еще удерживает их дочь в этом мире, они бы согласились на все, лишь бы не отпустить ее туда, где мы будем все, но куда никто совершенно не торопится.

А я охотно кружила в весьма бурной студенческой жизни. Я погружалась в нее с головой, изредка выныривала на поверхность, чтобы слегка отдышаться и поглядеть – как там Ива. Она же старалась держаться, но у нее получалось плохо. Она говорила: «Дружба – понятие излишне гибкое, но тот, кто еще нуждается в друге, этого не замечает». Но я намеков не принимала, даже обижалась, считая, что это она говорит про меня. Ведь я ее не бросала, мы по-прежнему много общались, я старалась быть ее опорой. Но она просто поняла то, что я намного опередила ее, ушла по жизни далеко вперед. Мне была не нужна эта дружба. Однако, я не дружила с Ивой, я любила ее – как сестру, как вторую половинку моей души. Поэтому я никогда не смогла бы уйти от нее слишком далеко.

Однажды я пришла к Иве, а она была не одна. Дверь открыла ее мама Людмила Алексеевна – пожилая, хотя очень стройная, спортивная и симпатичная женщина. Иву она родила поздно, уже в сорок, поэтому ее всю жизнь мучила мысль, что в слабом здоровье дочери виновата она. Слишком долго откладывала материнство. И она, и ее муж уже были на пенсии, а дочь только вступала в жизнь и делала она это весьма неуверенно. Потому все еще красивое лицо матери портили горькие складки у рта.

— Проходи, Танечка, — сказала Людмила Алексеевна, — у Ивушки гости. Ты с Даней не знакома?

— Нет. А кто это? – я расстегивала ботинки и снимала куртку.

— Да мальчик один, очень талантливый. Ива его песенки слушает часто… — тревожное лицо пожилой женщины вдруг озарила надежда, — я думаю, может, у них что и сладится. Мне говорили – надо Иву замуж выдать, она и выздоровеет… Только никто ей не нравится, а мальчик этот ходит, поет…

Когда Людмила Алексеевна сказала про песни, я поняла, что это за Даня. Я и правда никогда его не видела, а вот слышала много раз. Ива часто слушала любительскую запись – парень под гитару пел приятным, хотя и слегка надтреснутым тенорком. Голос у него не был сильным, не обладал большим диапазоном, но была в его голосе какая-то убежденность и песни, которые он пел, казались, наполнены большим смыслом, чем обладали на самом деле.

— У него в душе солнечный зайчик, — сказала однажды Ива, — он проецирует его на все, к чему прикасается…

В комнате Ивы как всегда очень светло – яркий дневной свет смягчала только тонкая тюлевая занавеска. Никаких штор Ива не признавала. Мебели тоже минимум – диван, он же кровать, стул, письменный стол и компьютер и от пола до потолка – самодельные полки с книгами, на три стены. Полки соорудил отец. Ива как всегда сидела, забравшись с ногами на диван. А Данил — на стуле. Они о чем-то сосредоточенно беседовали. У молодого человека в руках покачивался лист бумаги, вырванный из тетрадки в клетку. Ива печально опустила голову, обхватила руками колени, сцепила на них тонкие пальцы. Я вошла, и подруга подняла глаза:

— Ничего у меня не получается…

С родителями, со мною, еще с несколькими друзьями Ива никогда не прощалась и не здоровалась. «Мы не прекращаем диалога, не расстаемся, даже если расходимся по домам или куда там ходим», — говорила она, подчеркивая «мы».

С Ивой эта тактика вполне себя оправдывала. Я почти всегда без дополнительных вводных понимала, чем сейчас занята моя подруга. И сейчас все было – как день. Данил рассматривал Ивушкину попытку выразить то, что о чем она думает на бумаге. И ему явно не нравилось то, что получилось. Он вслед за Ивой поднял взгляд, кивнул мне, как знакомой.

Ива сказала:

— Таня – Данил…

Я вежливо произнесла:

— Очень приятно.

Данил ответил также:

— Взаимно.

Я украдкой рассматривала парня, которого прочили в женихи моей подруге. Жидкие светлые волосы, круглое, тяжелое, словно отекшее лицо, бледно-голубые глаза, тонкие губы, какой-то некрасивый нос… А общее впечатление и, правда, как от солнечного зайчика, какое-то светлое, беззаботное, теплое.

Он что-то говорил Иве о ритме, рифме, образе, метафоре, я не слушала. Мне всегда было жаль, что моя подруга не может писать стихов. Наверное, это были бы хорошие стихи. И возможно, они дали бы ей то, чего не могла реальная жизнь – удовлетворения. Но, к сожалению, Ива оказалась лишена чувства ритма и рифмы напрочь. Ей не давался даже «белый» стих. Она испытала все жанры, но оказалось — не способна писать вообще. Ива не умела сочинить даже письма.

Данил сказал:

— Пробуй себя в прозе… Пусть твой герой скажет о том, о чем думаешь ты.

Он по-прежнему держал листочек в руках и смотрел на мою подругу. А она отвернулась и как будто ушла в глухую оборону. Некоторое время они так сидели, молчали.

— Понимаешь, — наконец тихо и медленно заговорила Ива, — я не могу писать прозу, потому что писатели распоряжаются жизнью своих героев, как хотят. Даже убивают, когда им нужно выразить свою идею, мысль. А даже если и поплачут над их судьбой, от этого в судьбе героя ничего не изменится. Я так не могу. Я не вправе распоряжаться другими созданиями и уж тем более убивать… И если я кого-то придумаю, я должна буду отпустить его, доверить его собственной воле, как это делают с нами, людьми…

Данил качнул головой, но ничего не сказал в ответ на эту философию, глянул на меня:

— А ты как считаешь?

Я улыбнулась – пора все переводить в шутку:

— Я считаю Ива в прошлой жизни, наверное, жила в Японии или в Китае… Была гейшей. Или супругой знатного человека. И поскольку ей ничего не надо было делать по хозяйству, она с утра до вечера сочиняла песни про все.

Данил тоже улыбнулся. А Ива, она вдруг стала такой серьезной, она как будто раскрылась вся навстречу чему-то неизбежному. Спросила:

— А почему я тогда сейчас не пишу «про все»?

Но в тот момент я почему-то не почувствовала ничего особенного и продолжала в шутливом тоне:

— А ты нарушила какой-то вселенский закон и тебя приговорили к молчанию. Хуже нет для того, кому есть что сказать.

— Я что, мелкая воровка или налоги не уплатила? – оскорблено спросила Ива.

Между нами воцарилось молчание, порожденное этой вспышкой предчувствия неизбежного и его отрицания. Наконец Данил сказал как-то неловко:

— Девочки, а давайте я вам спою, а?

Он встал и выдернул из-за письменного стола гитару. Ловкие пальцы пробежали по струнам.

— Про что-нибудь хорошее? – спросил Данил и стал петь по счастье.

Кто-то из местных бардов сочинил эту песенку, я не раз слышала ее у костра. «Счастье прискакало на белой лошадке, а его представьте, совсем не ждали, ничего опять не купили к чаю, сюртуки и бабочки не в порядке…»

После этой песенки разговор вроде бы наладился и неторопливо потек в основном между мной и Данилом. Ива как обычно роняла время от времени слово и снова затихала на диване. Она была похожа на осеннюю иву, с ее ветвей падают на темную холодную прозрачную воду золотые узкие листья…

Мы замолчали оба, одновременно. Ива спала, уронив голову на узкую бледную руку. Это был не здоровый сон, а обморочная слабость. Я тихо встала и отправилась в другую комнату, где мама Ива читала, лежа на диване.

— Ива уснула… — сказала я.

Это случалось довольно часто, и мама ее, и я привыкли. Людмила Алексеевна встала, открыла шкаф, достала плед и подушку. Ушла в комнату дочери. Я вышла в прихожую. Данил уже стоял там – в черном пальто и маленькой черной вязаной шапочке. Я натянула ботинки и курточку. Появилась мама Ивы. Тихо сказала:

— До свидания.

У нее было жалкое, бледное, усталое лицо. Лицо матери, дочь которой больна неизлечимо, навсегда, до самой смерти. Мы вразнобой попрощались, но, кажется, она нас не услышала.

Данил и я шли по улице. Мы вышли из царства теней и оказались во власти осени – золотой и теплой. Мы неторопливо пересекли квартал, под ногами шуршала сухая цветная листва. Вышли на проспект.

— Тебе куда? – спросил он, — Давай провожу.

Это прозвучало так просто, так по-дружески. Я словно услышала снова: «Счастье прискакало на белой лошадке…» и я согласилась. В конце концов, Ива наш общий друг, почему бы нам не общаться тоже. Я живу в нескольких трамвайных остановках от подруги, и мы решили пройти этот путь пешком. Сначала мы говорили обо всем и ни о чем – о себе, о родителях, о младших братьях и сестрах; Данил тоже оказался старшим братом. Мы немножко потрепались о том, как нелегко быть старшим. Данил говорил и шутил с этой своей полуулыбочкой на губах, и мне казалось – да, солнечные зайчики шныряют вокруг. И путь домой показался мне слишком коротким… Все, что я чувствовала, все о чем думала тогда, можно было выразить другой самодельной песенкой, тоже сочиненной и спетой у костра: «О тебе и обо мне кто-то пишет белым мелом по шуршащей тишине…» Я так много цитирую этих непритязательных песенок потому, что их сочиняли мои друзья, они думали и чувствовали как я и умели кратко и точно выразить эти чувства. И я в ту пору часто ассоциировала то или иное ощущение с песней. Впрочем, и сейчас бывает.

Мы стали встречаться довольно часто. В основном у Ивы. Мы приходили по отдельности, не зная, встретимся ли и, в общем-то, не думая об этом. Просто раньше я приходила только к Иве, а теперь к Иве и Данилу. Как и многим другим, мне нравилось, как он улыбается и поет. Правда, за гитару он брался нечасто. И в этой, лишенной событиями дружбе, отсчет времени шел совсем по другим меркам, чем обычно. Здесь ключевыми были иные моменты – оброненной Ивой слово, песенка от Данила, мое молчание, в котором звучали слова и мелодии… «Любовь пытаясь удержать, как шпагу держим мы ее – один к себе за рукоять, другой под сердце острием…», — Данил откладывал гитару и улыбался смущенной улыбочкой. Мне было жалко, что песня закончилась, больше всего мне в ней нравился припев, и я вздыхала каждый раз, когда он заканчивался.

— Ничего, — как-то заметив со своего дивана вселенскую печаль на моей физиономии, говорила Ива, — надо уметь насладиться всей песней, а не только самыми звучными аккордами… И тишиной, после того, как отзвучал последний аккорд – тоже.

— И тишиной перед началом песни, — улыбнулся Данил. Кажется, он кого-то процитировал в шутку, как бы подчеркнул, что в Ивиных сентенциях нет ничего необычного, многие так думали до нее, и сейчас, и потом будут думать. Но Ива-то не думала, она жила этим. И она с глубочайшей серьезностью приняла его слова. Медленно склонила голову, признавая его правоту:

— И это тоже.

Данил смутился, словно неудачно пошутил над ребенком.

Но ребенок, к счастью, ничего не понял.

После того разговора Данил стал реже приходить в этот дом. Здесь мир преображался, становился отчетливым, реальнее реального, каждая вещь приобретала особый смысл, у каждой вещи, у каждого живого существа, попавшего в поле зрения хозяйки – собственная жизнь. Мы подчас ощущаем это, читая хорошую книгу или в состоянии экзальтации, а Ива всегда была словно раскрытая книга, звучащая стихотворная строка, глубокое, как ночное небо, чувство. С нею бывало очень трудно – ведь она молчала, слушала и многие тяготились этой тишиной, ведь после нее так нелегко произносить обычные пустые слова, а нужные не у всех находились.

Последний раз я видела Данила у Ивы как раз перед тем, как у меня началась подготовка к диплому. Ива, которая никогда никого не просила, позвонила ему и попросила прийти. Данил пришел, но как-то ясно и печально, без слов и объяснений, было понятно, что мечты Ивиной мамы не сбудутся. Данил не был влюблен, и не собирался петь в этой комнате всю жизнь. Мне странно было наблюдать, как волнуется моя подруга. Она никогда не давала повода подумать, что влюблена в Данила. Ива лишь однажды спросила у меня – часто ли мы встречаемся с Данилом без нее. Но мы встречались очень редко. Я не была влюблена в этого парня, хоть он и был хорошим с головы до ног. И давно уже не звучало в душе, когда я думала о Даниле: «О тебе и обо мне кто-то пишет белым мелом…» Этот мотив умолк как-то очень незаметно и естественно, потому что… Не знаю – почему. Просто кто-то перестал писать белым мелом. И никто не огорчился. Но после того разговора я стала бояться, что влюблена Ива. Она сказала мне:

— С тех пор как вы познакомились, мне часто снится, что я погружаюсь в болото…

Что на это ответить? Я промолчала, потому что за мной не было вины.

А в тот раз Ива была непохожа на себя. Не терпевшая пустых сентенций, она вдруг завела разговор о назначении каждого в этой жизни.

— Мы пришли в этот мир, чтобы преображать его и себя, – напряженно глядя на Данила, говорила она, — Может быть, это детская площадка, может быть, то, чему мы научимся здесь пригодится нам там, потом… Спроси себя – чему ты научился? Понял ли себя, других, что есть твоя душа, ты узнал?

Данил грустно кивал и соглашался со всем, что она говорила. Ива никак не могла его растормошить и узнать что-то, что ей крайне необходимо было узнать. Она практически силой заставила взять его гитару. Данил вздохнул и как-то по-особенному бережно вытащил из-за стола инструмент за гриф. Как будто гладил собаку, которую не мог взять с собой в далекий путь. «Мой добрый дух всегда со мною…»

А я смотрела на Иву. А ты, Ива? Я не решалась спросить вслух. Мое воображение когда-то поразила придуманная ею классификация. И я помнила о том, что ее душа – это красная тугая виноградина. Если бы она сохранила свою целостность, я бы спокойно спросила, но сладкий сок в ней превращался в уксус. И это была правда, и я боялась. Но все же… Что такое сама Ива? Мне стало горько. Когда задаешь вопросы, на которые никто не может дать ответа, всегда страшно горько, горько до самого нутра, до слез, до рвоты. Как будто ты по недоразумению сунул в рот веточку полыни и, не распробовав, сразу разжевал.

И снова мы шли по улице. В этот раз вокруг нас буйствовал жаркий май. Цвели тополя и белый пух летел по городу, собирался в пышные сугробы, щекотал лицо.

Данил морщился, чихал, тер нос тыльной стороной ладони.

— Сколько пуха!

— А я люблю, когда летит пух, — сказала я, — Сама не знаю почему. Так хорошо, когда весна и теплый ветер, и летит тополиный пух…

Данил улыбнулся – как будто признал, что у каждого своя правда и спросил:

— Что связывает тебя и Иву? Вы очень разные.

Это было чувство, о котором никто из моих друзей, пожалуй, не знал. Это было только мое, глубоко личное. И я некоторое время думала – что ответить, потом – стоит ли отвечать. А Данил терпеливо ждал и поглядывал на меня и каждый раз быстро улыбался, когда ловил мой взгляд… Словом, я сказала ему чистую правду:

— Мне хочется ее защищать. Она ведь не просто Ива, она — тень, затихающая песня, мерцающий огонек, мотылек, обгоревший в пламени свечи, шорох осенней листвы. Она — Ива. В первую очередь ее нужно спасать от нее самой. Мы ведь одногодки, но она кажется младше, потому что слабее. Не только телом. Ну, скажи, можно ли оставлять одну девочку, которая до истерики боится гаснущего экрана компьютера? Как не поддержать ребенка, который не может идти, но идет?

Последнюю фразу я тогда сказала, просто вспомнив о походе, желая подчеркнуть физическую слабость подруги, обосновывая свое отношение к ней. Только потом я поняла истинное значение этих слов.

Он помолчал. Потом посмотрел на меня.

— Ива — цвета индиго, — сказал Данил.

— Как это? – мне не был знаком этот термин.

— Неужели не слышала? Люди-индиго с острым восприятием мира, знающие о жизни вовсе не из опыта своего крохотного по протяженности во времени существования, а из опыта какой-то другой жизни, начавшейся задолго до их рождения в этом мире… Она такая. Глубокого синего цвета. Индиго.

Да, пожалуй, когда она лежала часами, бессильная и часто безучастная к миру, мир сам приходил к ней, стучался в ее сердце, вламывался в ее душу… Он приходил грозою, ветром, вкрадчивым, сладким шепотом листвы, шагами и приглушенными голосами родителей, звездами далеко и тревожно мерцавшими в опрокинутой чаше неба. Но дружба со вселенной это вам не шуточки. Это чувство – большое, глубокое, захватывающее целиком. Его пытаются выразить в стихах поэты, о нем пишут картины художники, его мы ощущаем, когда говорим – талантливо написано, нарисовано, сыграно, рассказано. Это чувство есть у каждого, только не в равной мере, и в силу этой меры мы вмещаем в себя мир. Некоторые даже не один мир умудряются вмещать. Иву переполняла Вселенная. И она была одинока в своем чувстве. Чем слабее становилось ее тело, тем больше переполнялась ее душа.

— В общем-то, это подвиг – жить на пределе отпущенных тебе сил, — вежливо сказал Данил.

Но ему была безразлична та, которая совершала его.

До самой защиты диплома я ни разу не была у Ивы. Но на следующий день помчалась к ней. Честно говоря, я побаивалась – хотя времени прошло немного и я регулярно звонила ей — куда она ушла за это время и сумею ли я ее догнать?

Она открыла сама. Я увидела ее проеме двери и просто отшатнулась. Маленькая хрупкая Ива, обычно спокойная, слишком слабая для нервных потрясений, была как будто в трансе. Первый раз за пять лет знакомства я увидела, как она плачет. Я так напугалась, словно, кто-то умер. Но я точно знала, что ее близкие в порядке. А Ива, хоть и впустила меня к себе, хоть и разрешила мне присутствовать при ее слабости, не хотела ничего говорить, молча задыхалась в приступе бессильной, немой ярости. Я ловила ее закоченевшие ладони, пыталась остановить этот иссушающий гнев. Она как будто продолжала с кем-то упорно и неуступчиво спорить – такое это было молчание. Но оно не могло продолжаться вечно, потому что оно убило бы ту, что хранила его.

— Я видела его, как частицу света, а он по доброй воле взял и зарыл свой талант в землю! — Она шептала, выталкивая слова из горла всем телом, — Мама неправа, я не любила его, мне все равно – какие у него мечты, надежды и планы, но его голос нравился многим. А он перестал петь… Лучше бы он перестал дышать.

Так я поняла, что Данил отказался от своей скромной исполнительской деятельности, и после этого Ива не захотела с ним больше общаться. Как ни странно, она, воспринимавшая людей шестым чувством, видевшая их третьим глазом, что ли, угадывавшая что будет с человеком в ближайшем будущем, не увидела Данила таким какой он есть. Она видела его лишь таким, каким хотела видеть. Поведение характерное для влюбленной девушки. Даже мне, обычной, не имеющей никаких духовных даров, было ясно, что талант Данила был не в том, чтобы петь, а в том, чтобы быть, таким, какой он уродился – добрым и светлым. Как святой Франциск, которым так восхищалась Ива. Если кто-то думает, что это легко, пусть попробует сам в любой ситуации оставаться добрым, открытым, светлым. Но Иве было все равно – она видела его так и не могла иначе. Я не сумела успокоить подругу. Я не знала, что ей сказать. От правды, от признания своей ошибки она отворачивалась. И ложь ей была не нужна.

После этого потрясения Ива заболела. Но дело было не только в Даниле. Он оказался зеркалом, в котором, как я думаю, Ива увидела — мир, такой каким она его видела – светом, источником света, отражением света, на самом деле таким не был. А она не могла в одиночку переделать его – она готова была отдавать свой свет, но у каждого здесь свой путь, она не захотела этого понять. В красной виноградине, составлявшей ее сущность, больше не осталось сладкого сока, только уксус и больше ничего… А ведь до этого она всерьез увлеклась Франциском Ассизским. Ее пленила веселая, светлая, тихая покорность жизни, любви и вере этого итальянца, воспевавшего веру, жизнь и любовь во всех проявлениях. Этот святой католической церкви стал символом жизни и веры для Ивы. Она хотела стать такой же. Она не успела.

Простуда, которую она схватила, мгновенно переросла в двустороннее воспаление легких и закончилась тяжелым отеком легких и реанимацией. Едва кризис миновал и Иву перевели в палату интенсивной терапии, куда допускались посетители, я немедленно ринулась к ней. И первое, что услышала, были слова: «Все уходят, а я остаюсь. Как в походе или на войне, понимаешь? Отряд уходит, а тяжелораненых оставляет. Неважно где – в поле или в госпитале, важен сам факт. Те, кто не в силах идти дальше, должны остаться и не обременять своим присутствием». Ива лежала в постели и дышала с хрипом. Тонкие руки, как чужие – брошены поверх одеяла. Лицо белое и виноватое, губы серые, вокруг глаз круги. Она снова шла на пределе сил и снова упала, как тогда, давно, в походе. Правда, я ей тут же заявила, что она неправа, что я бы лично карабкалась в жизнь из последних сил и желаю ей того же. Улыбка слегка осветила запрокинутое лицо, Ива прошептала: «А кому надо, чтобы мы куда-то карабкались? Это ведь неизвестно, кто достигает больших вершин – тот, кто лезет вверх по скалам или тот, кто сидя у подножия скалы вообразил себя птицей и взлетел? Я про это думала в реанимации, все время думала…» Но тут пришел человек в белом халата и сказал: «Хватит разговоров, успеете еще…» Лицо Ивы на миг снова озарила легкая улыбка, и я поняла, что этот врач – в толпе тех, кто карабкается верх по скалам, обдирая руки и ноги. К немногим, способным вообразить себя птицей и воспарить, он не принадлежит. Как ни странно, но после этого разговора я все ищу людей, которые уже парят или, хотя бы к этому стремится…

После этой болезни в характере Ивы произошла перемена. В ней появилось тяготение к напряжению всех сил, к болезненному состоянию, открывавшему особое состояние духа, проникновение в мир, его познание. Но, в конечном счете, это вело к саморазрушению, самоуничтожению… Она отказывалась от еды, не спала, не принимала лекарств… Ее мама плакала, отец был растерян, я пыталась поговорить с нею. Но она говорила: «У каждого свой метод опробовать жизнь на вкус. Поэтому и вкус у жизней разный». И я посмотрела вокруг и поняла, что она права – у одного все солоно, у другого сладко, у третьего – горько, а у четвертого – все вперемешку. Но ведь каждый добавляет специи лишь сообразно со своим вкусом. И еще я поняла, что не сумею помешать Иве обойтись с ее жизнью так, как хочется ей. Какое-то время я с этим боролась, а потом – сдалась. Горечь полыни, нежный свет луны, закат и вечерняя звезда на меркнущем небосклоне, робкий голос последнего осеннего сверчка – вот ее жизнь. Каждому ли удается сотворить себе такую? Чаще мы лепим по стандарту – карьера, успешность в жизни, выгодное замужество. Из этих тяжелых понятий-кирпичей мы пытаемся возвести воздушный замок своей жизни. Не понимая, что воздушные замки не строятся из общепринятых установок. В их состав, в их строительный материал, в их плоть входят невероятные вещи – принесенный ветром запах дождя во время засухи, шорохи в траве, трепет бьющегося в стекло мотылька, сказанная вслух, при общем молчании, правда, истина, которую признали и последовали ей…

А потом сдалась и она. В один миг. Еще вчера, когда она пыталась писать стихи, отрицала прозу, слушала в записи голос Данила, плакала от невозможности протянуть руку и дотронуться до его руки, читала и говорила – она шла вместе со всеми. Как могла, насколько хватало сил. А сегодня она уже осталась на обочине, провожая взглядом уходящих вперед. Ее вера оказалась подорвана и она отказалась от пути, потому что без веры невозможно ни за что бороться, даже за собственную жизнь. И она ничком свалилась в траву — силы ее кончились в одни миг, как вода мгновенно уходит из треснувшей чашки. Как когда-то давно, в походе…

Я еще не знала, что осталась одна. Все случилось на рассвете. Когда я пришла, Ивы уже не было в палате. На ее кровати осталась только смятые простыни, капли крови на полу, на тумбочке, на этих смятых простынях, как будто внезапно и сильно брызнула эта кровь. Ее мать в полуобмороке мелькнула в проеме двери процедурной, одна медсестра поддерживала ее под руку, усаживая на кушетку, другая суетилась, наполняя шприц…

Я присела на краешек койки, в ногах, там, где не было ничего смятого и испачканного в крови. В палате было пусто, Ива лежала одна. Мне было некуда смотреть, кроме как в окно. А там тополь стучал ветками в стекло. И я как будто была вверху, там, где макушка тополя гладит небо листьями, где птицы свили себе гнезда и пели песни. А Ива лежала на дне — на дне здания в подвале, на дне деревянного ящика, на дне неглубокой ямы, на самом дне жизни.

Мне осталась лишь тень, затихающая песня, мерцающий огонек, мотылек, обгоревший в пламени свечи, шорох осенней листвы, лунный свет… Все, чем была Ива осталось, но без нее все это было разрозненными элементами, некому было связать все это воедино, потому что без человека у мира нет души и некому пересказать вслух то, что в безмолвии думают скалы, шепчут листья и гудит ветер. Людей в мире много, но без некоторых мир нем, глух и слеп. Я хотела бы стать как она. Но жизнь так коротка и я, наверное, не успею.

Добавить комментарий