ВОРОНОВ ДЕНЬ

1.

Человек, вечно стремящийся вверх, всегда знает боль поражения. Тот, кто лишь ступает на путь познания себя, ошибаясь, или падает духом или яро берется за работу снова. Этот же человек, на первый взгляд, такой же рядовой и ничем не выделяющийся, затаив дыхание, ждал снисхождения Вдохновения. Вдохновение это ему виделось в потоке мыслей, идей и он, полностью расслабленный и погруженный в себя, ожидал его уже не первый день, не первый месяц.
Жил человек в своей мансарде, в далеком городке, расположенном на севере Дании. Имущества у него было немного, да оно и не имело значения. Всё что этот человек на самом деле имел, были его внутренности и несколько десятков условных сантиметров вокруг, словом, все то, до чего доставала его палка. Человек был слеп от рождения. Мало того, он был еще и нем, и весь бред, который приходил ему в голову, он не мог излить в окружающий мир, озлобленно бросив в воздух пару-тройку крепких слов, порою так необходимых, чтобы сбросить так называемое напряжение или утолить жажду общения. Все, что человек мог – слышать и чувствовать.
Что бы там ни говорили люди на улице, человек не был ошибкой природы, напротив, он был ее величайшим достижением. Он не был вечен, имел простецкое датское имя и всеми силами, данными ему небом, держался за жизнь. Однако с другой, теневой стороны, он был чересчур развит, и эта высокая организация не давала покоя как ему, так и размеренному течению его жизни. Нюх его был острее собачьего, интуиции и накопленной в священной темноте вековой мудрости могли бы позавидовать многие удачливые шарлатаны вкупе с несколькими прославившимися мыслителями. Он ясно ощущал каждую пылинку на своем теле и подчас подолгу ворочался в жесткой постели, от тысяч ощущений, не дающих ему уснуть. Он был гурманом, потому как девяносто процентов зрительных образов, дающих нам, земным, картину мира, для него отсутствовали, и он ясно чувствовал каждую частицу проглоченной пищи. Он не любил дешевую рыбу. Она была неприемлема для него, он не мог отвлечься от ее гадкого, сырого вкуса.
Он никогда не видел пыль. Он никогда не видел рыбу. Наверное, если бы сейчас кто-то по-настоящему открыл бы ему глаза, он бы ужаснулся хотя бы от непривычности одного их вида.
Он бы полюбовался собой. Его тело и разум словно были созданы для страданий, но все, что с ним случалось, удивительным образом не оставляло на нем следа. Он был высок, статен и хорошо сложен. К тому же неприхотлив в самом практичном смысле этого слова. Он мог стерпеть, наверное, все. Только рыбу все равно не любил.
Его образ не портило ничто. Темная однотонная жизнь вокруг него складывалась, как мозаика. Все, что творилось вокруг него, дополняло его образ. Каморка в мансарде, небогатая, кое-где потертая одежда, вечный гул улицы, так бесцеремонно влетающий в щели оконных рам. Эти мелочи, кусочки ощущений составляли его мир, который по-другому он воспринимать уже не мог.
Его мансарда была полна хлама. Комоды, вазы, коробки, которые он, ведомый одним лишь ему известным чутьем, умудрялся не задевать, стояли, казалось, повсюду. Единственное, чего не было в его комнатке – зеркала. Он никогда не видел себя.
Но самое страшное было не это. Он никогда не видел матери. В самые тяжкие моменты, полные отчаяния и страха ему некого было вспомнить, он даже не знал ее запаха. Самый дорогой человек предал его сразу после рождения. Человек попал в дом малютки, где ему дали имя. Самое обычное имя Берт. Затем, в детском доме, его научили писать это имя. Если бы он мог видеть, какими красивыми и ровными на самом деле получались у него буквы! Долгими днями он даже не наощупь, по наитию писал свое имя, и весьма преуспел в этом деле. Люди, видевшие иногда это имя на конвертах и подумать не могли бы, что писал его абсолютно слепой человек.
Берт изумительно писал — как будто ощущая кончиками пальцев, где должны лечь чернила, а где их быть не должно. Каллиграфии он научился в детском доме, где его оставляли наедине с письменными принадлежностями и листами бумаги. С игрушками он расстался быстро, а воплощать свои навыки в строчках с завитушками ему нравилось всегда. Детскую жестокость, порой не имеющую границ, он познал там же, в узких комнатах с несколькими койками. Оставаясь без присмотра, веселые зрячие дети, знающие насколько ярки мячи и какого цвета вареная свекла, запирали его в комнатах, заставляя часами искать из них выход, подсовывали горячую воду вместо чая, прятали от него вещи и посуду. Бывали розыгрыши и не такие безобидные. После одного из них Берт лишился способности говорить. На теле шрамов почти не осталось, зато душа и сознание его преобразились. Во имя выживания обострились чувства, появилась необычайная осторожность, иногда и подозрительность. Он замкнулся в себе, ушел внутрь, стал задумчивым и нелюдимым.
Оставив детский дом, Берт оказался на улице. Работы подходящей для него не нашлось, так же как и внимательной женщины, и он осел в подвале одного из бакалейных магазинов, где жил до тех пор, пока хозяин не обнаружил его за мешками с крупой. Спустя пару дней он уже таскал на себе тюки и ящики вместе с другими грузчиками. За свой труд же он получал завтрак, обед и право ночевать под лестницей в те дни, когда на улице было особенно холодно или шел дождь. Там же он встретил и человека, которого остальные ребята, смеясь, называли Эстетом. Эстет любил делать замечания, заправлять всем рубашки и аккуратно, дабы не измазаться, вываливать грязный картофель в ящики и отскакивать, чихая от пыли. Звали его, кажется, Августин, хотя Берт решил, что он просто сменил собственное неблагозвучное имя на более эстетически звучащее. Кроме того, Берту он казался вовсе не эстетом, а банальным вечно любопытным прожигателем жизни, вся эстетика которого исходила лишь из желания нравиться женщинам. Он был добр, показательно добр, не по-мужски сентиментален и плаксив, вечно озабочен грязью и несправедливостью окружающего мира. Его врожденная чуткость и вежливость не мешали ему громко жалеть слепого грузчика, похлопывая его по спине, поговаривая: «Ничего брат, мы с тобой еще как-нибудь… заживем!..»
Сам же Эстет жил не так уж плохо, как могло бы показаться, он имел хорошие связи в городе и бесчисленное количество женщин, готовых примчаться к нему по первому зову. Из его нерегулярной зарплаты не вычитали за опоздания и порванные мешки, наверняка он приходился дальним родственником хозяину лавки. Иногда они всей компанией сидели возле магазина, пили и играли в карты. В карточной игре Берт, как известно, был весьма слаб, и, может быть, распознав в нем такую же тонкую и несчастную, как он сам душу, а, может, действительно искренне сожалея о судьбе столь необычного человека, Эстет помог ему получить комнатенку в мансарде этого старого дома. Говорили, что больной старик, что жил этажом ниже, в свой последний день, устав от семейных склок, поднялся в мансарду, где и отдал Богу душу. С тех пор никто из жильцов не решался поселиться там, всем мерещился старик, разные люди приписывали ему разные достоинства и черты. Одни говорили, что он являлся им в ночной рубашке, другие утверждали, что в дрожащих руках он держал пенсне, третьи же клялись, что застали его вскарабкавшимся на подоконник и барабанящего по хлипкому стеклу. «Воображение! Великая штука», — думал Берт, выслушивая рассказы изумленного Эстета. Люди страшатся смерти, облачают ее в различные одежды, цепляют на ее безликость разные маски… и затем, увидев свое творение, страшатся еще сильнее. Он знал о смерти больше. Он сам жил если не в смерти, но в каком-то бесконечном черном сне, откуда даже не мог подать сигнал. Он знал – смерть – не больше, чем очередной рубеж… Берт взял комнату.
Можно сказать наверняка, что он был счастлив. У него была мансарда, вещи, которые юркий Эстет понатаскал туда, был друг, точнее, человек, которого на фоне этой черноты действительно можно было назвать другом… Был стол, который они вместе водрузили перед окном, была кровать, неплохая кровать со старой периной, был всякий мусор вроде прожженных сигаретами занавесок и старого ковра, лежащего перед дверью. Позже появилась и настоящая работа, когда Августин, обнаружив его каллиграфический талант, устроил друга писать вывески для магазинов, прачечных и ресторанов. Вместе с вывесками в жизнь Берта пришел и запах масляной краски. А еще пришли деньги, весьма неплохие деньги. Друг его, такой же непостоянный, как ветер, иногда врывался в черный мир Берта, выкрикивал сотни тысяч идей, вмещая их в минуту, готовил ему что-нибудь, жал руку и исчезал так же внезапно, как появлялся. Иногда он не появлялся месяцами, и тогда Берт справлялся сам. Жил он на деньги, выручаемые с вывесок, адрес его стал известен в городе, и иногда в его дверь стучалась чья-то рука и вместе с указаниями давала мешочек с авансом, а, забирая вывеску, отдавала и вторую часть. Никто и представить не мог, что этот, с позволения сказать, художник слова был абсолютно слеп. Взгляд его невидящих больших глаз казался людям блуждающим, бессмысленным, но это не мешало им платить этому странному человеку и получать от него прекрасно выполненную работу.
Он трудился и зарабатывал, ложился спать всегда в одно время а, обнаружив, что запасы продовольствия иссякли, спускался вниз, в единственный магазин, где его знали и, не удивляясь несоответствию его внешности и состоятельности, обслуживали как самого обычного покупателя.
Он действительно выглядел не самым лучшим образом. Новый костюм он покупал лишь тогда, когда старый изнашивался до дыр, еду брал самую обыкновенную, причем запасался ею на месяц. Он не был расточительным, не экономил, брал строго по собственному списку, но редко уходил из лавки, не проверив сдачу. Люди вокруг не могли знать, что этот человек в заплатку просто не любил мир. Совсем ничтожное расстояние от подъезда до входа в лавку он преодолевал, тесно прижавшись к стене, но не потому что боялся ям на дороге, а потому что не хотел лишний раз соприкасаться с прохожими. Он не жаловал зрячих. Выполнив самое необходимое, он возвращался в свою комнатку, запирался там и рисовал от нечего делать эскизы. Он не был феноменальным. Просто чутким. Он знал многие забытые истины, и не потому что кто-то из предков передал ему эти секреты, явившись во сне. Он вывел их сам, взрастил внутри себя, не отвлекаясь на материальные условности. Он, несомненно, был мудрее и внимательнее.
Что же касается остального, он был вполне обычным. Утром этого дня он, например, как тысячи остальных датчан, умыл лицо, немного подождав, выпил чай, выкурил трубку и попробовал взяться за работу. Но, как назло, ни одна идея не желала посетить его. Все его умение концентрироваться разбилось об это весеннее утро, полное пения птиц и запахов цветов, исходящих из каждого окна близлежащих домов. Берт вышел на балкон и вдохнул воздух, еще не очнувшийся и не разгулявшийся после ночи. Он слышал каждое дуновение ветра, каждую птицу, вздумавшую возвестить о приходе весны. После череды холодных и дождливых дней они чирикали особенно взволнованно. Повсюду гремела посуда, где-то играли на гитаре. Кто-то ссорился, громко крича; судя по всему, это было в доме напротив, оттуда часто доносились подобные звуки. Запах сигар витал вокруг, по-видимому, не он один вышел насладиться маем. Май! Столь томный и долгожданный… Берт прижался спиной к уже успевшей прогреться каменной стене дома. Май. Несомненно, лучший из месяцев. Месяцы, как и годы, как и время как таковое, он ощущал особенно остро. Берт лучше любых часов знал, через сколько минут сядет солнце, долго ли осталось до прихода утра и сколько еще ждать сентября. Его организм давно приспособился к недугу и научился определять время самостоятельно.
Он облокотился на перила балкона, стоял и дышал, как никогда сладко. На улице раздавался свист, кому-то кричали комплименты, порою весьма пошлые. Очевидно, там, внизу, прошла очередная датская кокетка, коих на душу населения в последнее время развелось слишком много. Он сел на табурет и подставил лицо солнцу.
В дверь постучали.
Преодолев соблазн не открывать, он поднялся. Заказы по воскресеньям он получал редко, но как бы то ни было, заставлять человека томиться на лестнице было не в его правилах. Берт открыл.
В комнату ворвался запах тюльпанов, вместе с ним через порог бесцеремонно переступила женщина. Он услышал шорох платья прямо перед собой. Затем – левее. Что за чудесное женское искусство – ходить на каблуках, не издавая ни звука!
— Это нотариальная контора г-на Хансена? – спросила она.
Голос ее был слишком беспечен, чтобы принять ее вопрос за вопрос искренний, и он, равнодушно отвернувшись, прошел вглубь комнаты. Женщина последовала за ним.
— А бедненько у вас тут! – воскликнула незнакомка, все так же шурша платьем. – Фу! Какие безвкусные занавески! Вам очевидно нужны новые. Хотите, я могу взяться за эту работу?
Вежливость, по-видимому, не была в числе достоинств женщины, и он выгнал бы ее самым грубым невербальным образом, если бы не восхитительный запах тюльпанов, что она принесла с собой.
— Послушайте, — снова раздался ее голос, я очень устала от жары и хочу пить. Не могли бы вы предложить мне воды?
Получив надколотую чашку, она не стала пить. По крайней мере, с минуту он не слышал ни звука. Видимо, она стояла где-то неподалеку без движения.
— Меня зовут Дороти, — внезапно сказала женщина. – Я принесла вам тюльпаны. У вас у одного нет цветов на окне.
Шелест платья удалился по направлению к двери и вскоре исчез, но запах тюльпанов по-прежнему витал в комнате.
Он нащупал чашку. Так и есть – она осталась нетронутой.

Этот внезапный визит заставил его встрепенуться. В его доме давно не было незнакомых людей, он совершенно разучился общаться, даже на своем едва уловимом уровне. Появление незнакомки взбудоражило его сознание, у него появилась идея для воплощения одного из проектов, чем он и решил заняться немедленно.